Год назад мы оголтело следили за зимними Олимпийскими играми — так, будто сами когда-то были спортсменами. Мы — не были. Нам говорили: как только кончатся соревнования, начнется война. Мы не верили, отрицали, сомневались.

В необратимо приближающейся войне есть что-то завораживающее, как в триеровской «Меланхолии». Особенно для нас — не украинцев, не россиян, жителей других, но близких к возможному конфликту стран, наблюдающих со стороны. Прикрывшись олимпийскими флагами, мы задрали головы, открыли рты и ждали, что через мгновение обрушится известный нам мир.

Дождались.

Весна войны

Моя бабушка — фашист. Говоря это, я испытываю стыд. Такой же чудовищный иррациональный стыд, какой охватывает одиннадцатилетнего ребенка, стесняющегося привести «крутых» одноклассников в однокомнатную квартиру, где он живет с младшим братом, родителями и старым котом.

Больше всего на свете бабушка любит и чтит своих родителей: Юлию Моисеевну и Иосифа, которые делали все, чтобы закончилась Вторая мировая война. Всю жизнь бабушка верила и учила нас: никогда больше.

Моя бабушка — ребенок войны. Она не выбрасывает черствеющие кусочки хлеба. Даже в самый урожайный год, когда яблоки с дачных яблонь некуда девать, она срезает с плодов гниль, чтобы из хороших кусков приготовить компот, варенье, пирог… чтобы ничего не пропало.

Под шарлотку и детский гвалт мы открываем шампанское и спорим, хохоча, что лучше: «Абрау-Дюрсо» или, скажем, «Вдова Клико». Я выпиваю лишнего, идеологический спор становится жарким. Бабушка — цирлих-манирлих — молчит, но тяжко вздыхает: «Как это мы упустили девку?»

Раньше, когда семья собиралась вместе, бабушка вставала в шесть утра и готовила всем кашу, жарила оладушки, варила кофе; мы просыпались позже и слетались на запах. Всю жизнь на кухне у бабушки были кастрюли для мясного и для молочного. А теперь оказалось, что моя еврейская бабушка — фашист.

Больше месяца мы не виделись и не говорили. Теперь пару раз в неделю перекидываемся короткими смс: «как ты?» — «норм, а ты?». И за этим молчанием я очень горько вздыхаю: «Как это мы упустили наших бабушек?»

Лето войны

Когда бабушка с дедом завороженно смотрели российские новости и вздыхали о судьбе России, мама говорила: «Чужая страна — чужое горе». В этом году оказалось: страна-то чужая, а горе — наше, наше общее. Страшное, общечеловеческое горе, сжирающее все на своем пути, как гусьгусевский Колобище.

«Гигантское Колобище катится по Тверской и добычу ищет…»

24 февраля Машка, моя умная старшая сестра, объявила: «Мы не можем не встречаться с бабушкой и дедом, но мы все — и они тоже — должны молчать о войне. Мы не будем это обсуждать, иначе у нас не будет мира».

«Он ушел от бабушки много лет назад и съедал на пути своем всех подряд…»

Летом на даче, когда наш двор заливал ливень, а поля Украины горели и содрогались от взрывов, мы молча выходили курить на крыльцо. Тихо-тихо, чтоб не спугнуть шаткий мир. Бучччч-чччча - чччь - мол-чи.

«Колобище сметает все на своем пути. Не надейся, от него не уйти, не увернуться и не укрыться в сквере…»

Во всей этой канители каждый пытается узурпировать право на боль. К гражданам Украины прибавились те, кто никогда не бывал в этой стране, но обнаружил в себе украинскую кровь. К испуганным россиянам прибавились русские всех мастей и русскоязычные всех национальностей и стран. Каждый считает, что у него болит сильнее, доказывает, спорит. «Ты не понимаешь», — говорит мальчишка из Питера. И глубоко вздыхает, выпивает водки, молчит. У него — сильнее: он оставил там всё, он кого-то любил там, в той жизни, а теперь… Я, конечно, не понимаю. И вздыхаю. Выпиваю. Молчу.